Сценическая фантазия для одного актёра по мотивам одноименной повести А.П. Чехова
Действующие лица:
Доктор Андрей Ефимович Рагин.
Тени.
Действие происходит в больничной палате дома для умалишенных. Обстановка традиционная: массивные решетки на окнах, железные кровати, прикрученные к полу, тусклый свет одинокой лампочки, голые стены, грязь и сырость.
Больной (он в палате один.) толи в припадке, толи от возмущения, мечется из угла в угол, рвет на себе одежду, ерошит волосы и периодически колотит кулаками в дверь, требуя, чтобы его выпустили.
ДОКТОР (стучит в дверь, кричит). Выпустите меня отсюда! Это недоразумение, чудовищная ошибка! Вы слышите? Откройте дверь, это ошибка! Я здоровый человек! Это недоразумение, выпустите! Я требую! Я прошу! Я умаляю!
Появляется тень Никиты. Дверь открывается, и кто-то синхронно с тенью, бьет больного в живот, потом по лицу, он отскакивает от двери и, съежившись, падает на пол. Дверь закрывается. Доктор, приподнимаясь, бормочет.
Господи! Как больно! Кровь! Никита мне разбил нос! Сволочь, животное! За что?! Боже мой! Завтра он снова придет и будет меня бить, больно, с азартом. Он всегда так обращается с больными, потому что считает, что другими методами порядка не добьешься.
ГОЛОС. Порядок превыше всего! (Звуки глухих ударов.)
ДОКТОР (закрывает уши, кричит). Не надо! Мне страшно! Ничего, боль это всего лишь живое представление о боли. Сделать усилие воли, перестать жаловаться и-и-и-и… (Обхватывает руками живот, съеживается от острой боли не в силах сдержать крик.) У-у-у-у! К черту философию! К черту Аврелия! (Кричит.) Мне больно-о-о!!!
Неужели такую же точно боль испытывали годами те люди, которые здесь обитали? Как могло случиться, что в продолжении более двадцати лет я не знал этого и не хотел знать? Но я не виноват, я понятия не имел о боли, не знал, что это такое. Не виноват я!..
Бред! Перед кем хочу оправдаться? Перед этими несчастными, которых уже нет в живых, перед Иваном Дмитриевичем, измученным, раздавленным страданиями человеком, которого тоже уже не вернуть? (Слышны беспорядочные резкие звуки расстроенной, толи скрипки, толи виолончели. По стенам поползли чьи-то тени.)
ДОКТОР. Кто здесь?! (Словно узнав.) А, это вы! Пришли посмеяться надо мной! Ну так смейтесь же! Злорадствуйте! Я и сам готов смеяться над собой; жертва собственного малодушия и цинизма, бывший главный врач этой больница, оказался её пациентом… Ну, чего молчите? Вы мне не рады?!.. Или не узнали? Это же я – Андрей Ефимович Рагин! Ваш доктор.
Теперь я с вами, и у нас будет много времени для общения. Господи, как же здесь воняет! Помесь кислой капусты, клопов и аммиака. Как в зверинце. Вероятно, нигде в другом месте жизнь не была так однообразна, как здесь. Утром больные умывались из большого ушата (подходит к стоявшему в углу корыту, умывается), утирались фалдами халатов; после пили чай, который приносил им Никита. (Делает глоток из железной кружки.) Кроме цирюльника никто сюда не заглядывал. Больные осуждены были видеть изо дня в день одного только Никиту.
Подходит к одной из кроватей, берет лежащий на ней халат и надевает его. Видно, что халат ему очень велик. На стере появляется, грузная тень. Она сопровождается характерной мелодией этого персонажа. (На протяжение всего спектакля у каждого персонажа должна быть своя мелодика).
Эта кровать Брюхова. Оплывшего жиром, почти круглого мужика с бессмысленным лицом. (Садится на кровать, сжимается в комок, обхвати руками колени, медленно и монотонно раскачивается.) На ней он провел десять последних лет жизни, на ней ее и закончил. Вот так поджав под себя ноги, он мог сидеть сутками и тупо смотреть в одну точку ничего не смыслящими глазами. Это жалкое подобие человека, неподвижное, обжорливое и нечистоплотное животное, потерявшее способность мыслить и чувствовать. От него постоянно исходит острый удушливый смрад, потому что часто испражняется под себя. Никита, убирающий за ним, бьёт его страшно, со всего размаха, не щадя кулаков; и страшно не то, что его бьют, – к этому можно привыкнуть, – а то, что это отупевшее животное не отвечает на побои ни звуком, ни движением, ни выражением глаз, а только слегка покачиваясь, как тяжёлая бочка.
ТЕНЬ НИКИТЫ (делает размашистые движения, звуки глухих ударов). Порядок превыше всего!
ДОКТОР. А ведь когда-то этот Брюхов был счастлив, как и все здешние обитатели. Но вскоре его счастье закончилось. Рассказывают, что перед тем, как попасть сюда, он потерял жену с ещё не родившимся ребенком. (Появляются тени: молодой беременной женщины и мужчины. Она нежно обхватывает его шею руками, он держит её за талию. Потом наклоняется к её животу и прислушивается.) Они его очень ждали – господь долго не давал им детей, – а тут такая удача. Счастливые будущие родители! Они даже придумали ему имя, потому что были уверенны, что родится мальчик. Егор!.. Егорка!.. Егорушка!.. (Звучит тихая, спокойная музыка.)
Был жаркий июльский день. Казалась земля вот-вот расплавится от зноя, а в реке закипит вода. Брюхов с женой сидели на берегу под раскидистой ивой и мечтали о чудной жизни втроём. Они представляли, как поедут с сыном путешествовать, как дадут ему образование, как отпразднуют его свадьбу и встретят старость в окружении внуков. Счастье стучалось в их двери, с желанием остаться навсегда. Но у судьбы свои планы.
Она встала и в сопровождении мужа направилась к реке – страшно хотелось окунуться и смыть с себя липкий горячий пот. Зайдя по колено в воду, ступив на каменистое скользкое дно, она попросила мужа подать ей шляпку (сильно пекло голову). Брюхов направился к дереву, а она, сделав ещё несколько шагов вперед, неловко повернулась и соскользнув с камня, плашмя упала в воду. (Всплеск воды. Музыка становится стремительной и тревожной.) Течение подхватило её и понесло, быстро удаляя от берега. В панике Брюхов бросился бежать вдоль реки, крича и взывая о помощи. (Кричит в образе Брюхова.) «Помогите!.. Помогите!.. Помогите!..». Задыхаясь от бега и от тяжести собственного веса, он упал. Песок резал глаза, но они навсегда запечатлели последний кадр этой трагедии: как обессиленное тело жены скрылось в потоке черных вод, навсегда оборвав её жизнь, жизнь, так и не родившегося младенца, и его собственную, осознанную жизнь. В один миг он лишился всего, в том числе и ума. (Звучат нестройные, напоминающие какофонию звуки.)
В тот же вечер несчастного доставили сюда. Молчаливого, смотрящего в одну точку, сдавшегося и навсегда растерянного недочеловека.
Его бессмысленный взгляд, словно что-то хочет сказать, а может только попросить: всего лишь какую-нибудь малость. Быть может, он молит о помощи, или о сострадании, или просто ищет человеческого понимания. Но как можно понять сумасшедшего?
ТЕНЬ НИКИТЫ. Не заводите беспорядков, нехорошо! (Звуки глухих ударов.)
Подходит ко второй кровати. Надевает висящий на спинке дырявый и грязный халат. На стене вырастает худощавая тень и его мелодия.
ДОКТОР. Это место Незванцева. Мещанина, служившего когда-то сортировщиком на почте. Маленький, худощавый блондин с добрым, но несколько лукавым лицом. Он себе на уме и имеет какую-то очень важную и приятную тайну. У него есть под подушкой что-то такое, чего он никому не показывает, но не из страха, что могут отнять или украсть, а из стыдливости. Иногда он надевает себе, что-то на грудь и смотрит, нагнув голову; если в это время подойти к нему, то он сконфузится. Но тайну его угадать не трудно. (В образе Незванцева.)
«Поздравьте меня! Я представлен к Станиславу второй степени со звездой. Вторую степень со звездой дают только иностранцам, но для меня хотят сделать исключение. (Улыбаясь, в недоумении пожимает плечами.) Вот уж, признаться, не ожидал! Но знаете, чего я рано или поздно добьюсь? Я непременно получу шведскую Полярную Звезду. Орден такой, что стоит похлопотать. Белый крест и чёрная лента. Это очень красиво!». (Звучит волнительно печальная музыка.)
Будучи ещё ребенком Незванцев чувствовал свою недооценённость. Его, как будто бы не замечали, не слышали, не хотели слышать – считали, что всё им сделанное – незначительно или само собой разумеющееся, всё это не достойно особого внимания, и хвалить тут не за что. Однажды в юности он построил вольер для собаки; построил сам, не прибегая к посторонней помощи. Ему очень хотелось, чтобы его похвалили и оценили труд. Он ждал отца, потому что именно ему хотел доказать, что чего-то стоит. Когда же родитель увидел его работу, он как обычно, нахмурил брови, и тщательно осмотрев вольер, нашёл уйму недостатков. Грубо обозвав сына криворуким и никчемным выродком, едко добавив: «Не умеешь – не берись!», отец отправился в дом спать. Мальчика душили слёзы, с остервенение он разломал вольер, избил, ни в чём неповинную, собаку и навсегда затаил в себе это обиду. Таких обид в жизни Незванцева было ещё много. Они последовательно складывались в копилку его ранимой души, ожидая своего часа.
За время взросления ничего не менялось. Его так же не замечали и считали посредственным: посредственным ребенком, посредственным учеником, посредственным служащим и даже посредственным мужем. Попытки выделиться, доказать свою значимость – не имели никаких результатов.
Желание быть замеченным, оставалось только желанием. Совсем отчаявшись и окончательно утратив веру в себя, Незванцев потерял всякую инициативу, и в семье, и на службе. Он больше не стремился никому ничего доказывать, всё чаще погружался в себя, становился замкнутым и недоступным. Он даже придумал свой мир, в котором был первым, главным и единственным. В этом мире были и слава, и почет, и уважение, словом всё то, – чего ему так не хватало. Реальность для него уже не существовала. В ней ему было чуждо и неуютно. Действия его стали невольные, лишенные всякого смысла. Вскоре от него ушла жена, забрав детей и половину имущества, а на службе понизили в должности. Он стал совсем никому не нужным, выброшенным и забытым. Оставив дом, бросив службу, Незванцев принялся скитаться и бродяжничать. Истощенный, босой и в лохмотьях, он просил в займы у прохожих, обещая всё вернуть, так как он особа привилегированная княжеского сословия. Другим, несчастный, обещал устроить жизнь, в которой они не будут ни в чём нуждаться, потому как он есть известный меценат. Вскоре Незванцев оказался здесь. (В образе Незванцева.) «Полярная Звезда! Орден такой, что стоит похлопотать. Белый крест и чёрная лента. Это очень красиво! Очень! (Тревожно.) Почему к нам никто не приходит?! Почему?! (Кричит в припадке.) Доктора! Позовите доктора! Доктора!..».
ТЕНЬ НИКИТЫ (звуки глухих ударов). Не заводите беспорядков!
Подходит к третьей кровати. На стене появляется сгорбленная, согбенная тень и её мелодия: до боли тоскливый еврейский мотив.
ДОКТОР. А это кровать больничного старожила еврея Моисейки (надевает лежащий на кровати халат, он ему мал, и ветхую засаленную кипу), маленького, живого, очень подвижного стрика, помешавшегося лет двадцать назад, когда у него сгорела шапочная мастерская. Она досталось ему по наследству от отца, а тому от деда, когда же её не стало, Моисейка осиротел. Он потерял всё: и любимое дело, и крышу над головой и своё предназначение в жизни. С каждой шитой шапкой он ощущал себя нужным и значимым человеком, без которого не сможет обойтись ни одна голова на свете. Так как шил Моисейка, никто в городе не шил. Он был профессионал высокого класса, и все об этом знали. Его шапки носил даже сам вице-губернатор. А местный помещик Торопыгин, даже умудрялся перепродавать их заезжим иностранцам, как сувениры. Однажды вечером придя из кабака навеселе, Моисейка, не справившись с равновесием, случайно опрокинул на стол керосиновую лампу. Пламя вмиг охватило скатерть, перекинулось на занавески, и уже через считанные минуты облизывало деревянные стены.
Палата озаряется красным светом, на стенах мелькают багровые всполохи. Слышен звук большого пожара. Кажется, что помещение затягивает дымом. Доктор в образе Моисейки в панике бегает по палате, перепрыгивая через койки, забираясь под них, он кричит и несет какую-то околесицу. Катаясь по полу и теряя рассудок, вскоре он застывает с обезумевшим лицом, прислонившись к спинке кровати.
Огонь уничтожил всё. Не сумев оправиться от такого удара, Моисейка помешался, и вскоре оказался здесь.
Из всех обитателей этой палаты только ему одному позволяется выходить из больничного двора на улицу. Окруженный мальчишками и собаками, он ходит по городу, останавливаясь у ворот и лавочек, и просит копеечку.
(В образе Моисейки исполняет еврейский танец, обращаясь к невидимым зрителям.) «Дай копеечку! Дай копеечку! Ну дай копеечку! Благодарствую, благодарствую!». (Пересчитывает на ладони мелочь, пробует на зуб. Снова радостно пускается в пляс.)
В одном месте дадут ему квасу, в другом – хлеба, в третьем – копеечку, так что возвращается он обыкновенно сытым и богатым. Всё, что он приносит с собой, Никита у него отбирает. (Звуки глухих ударов, Моисейка падает, забившись под кровать.)
ТЕНЬ НИКИТЫ. Порядок, и ещё раз – порядок!
ДОКТОР (поднимается, скачет по палате, гримасничает, приплясывая напевает.) «Все врачи палачи, тараканы усачи! Все врачи палачи, тараканы усачи!» (Взбирается на кровать, представляет, что это торговая лавка.) Подходи, налетай! Все что видишь, покупай! Налетай, не зевай! Деньги в кассу отдавай! Деньги в кассу, деньги в кассу! Купите шапку! Купите! Шапочка! Хорошая шапочка! Купите! У меня самые лучшие шапки!.. (Музыка обрывается. Разозлившись.) Доктора! Доктора подать! Мне плохо! Где доктор? (Плача.) Где же он, почему он к нам не приходит? Бестия, душегуб! Где ты? (Кричит в истерике.) Я требую доктора!
ТЕНЬ НИКИТЫ (звуки глухих ударов). Опять беспорядки! Не позволю!
ДОКТОР. Моисейка любит услуживать. Он подает товарищам воду (берет кружку, ставит её у одно из кроватей), укрывает их, когда они спят (делает вид, что укрывает невидимого товарища), и обещает каждому принести с улицы по копеечке и сшить по новой шапке. Поступает он так не из сострадания и не из каких-либо соображений гуманного свойства, а подражая своему соседу с правой стороны, Громову Ивану Дмитричу.
Подходит к кровати Ивана Дмитриевича, надевает лежащий рядом халат, садиться. На стене в сопровождении мелодии появляется тень Громова.
Иван Дмитрич Горомов, мужчина лет тридцати трёх, из благородных, бывший судебный пристав и губернский секретарь, страдает манией преследования. Он всегда возбуждён, взволнован и напряжён каким-то смутным, неопределённым ожиданием. Достаточно малейшего шороха в сенях или крика во дворе, чтобы он поднял голову и стал прислушиваться (тревожно прислушивается): не за ним ли идут? Не его ли ищут? И лицо его при этом выражает крайнее беспокойство и отвращение.
Его широкое, скуластое лицо, всегда бледное и несчастное, отражает в себе, как в зеркале замученную борьбой и продолжительным страхом душу. Гримасы его странны и болезненны, но тонкие черты, положенные на его лицо глубоким искренним страданием, разумны и интеллигентны, и в глазах теплый, здоровый блеск. В обращении со всеми он вежливый, услужливый и необыкновенно деликатный, кроме Никиты.
ТЕНЬ ТИХОНА. Плевать я хотел на ваши телячьи нежности. Порядок превыше всего! (Тень совершает размашистые движения. Звуки глухих ударов.)
ДОКТОР. Когда кто-нибудь роняет пуговку или ложку, он быстро вскакивает с постели и поднимает. Каждое утро он поздравляет своих товарищей с добрым утром, ложась спать – желает им спокойной ночи.
Иногда по вечерам он запахивает халат, и дрожа всем телом, ходит из угла в угол между кроватей. (Принимается ходить вместе с тенью.) По тому, как он внезапно останавливается и взглядывает на товарищей, видно, что ему хочется сказать что-то очень важное, но, по-видимому, соображая, что его не будут слушать или не поймут, он нетерпеливо встряхивает головой и продолжает шагать. Но скоро желание говорить берет верх над всякими соображениями, и он дает себе волю и говорит горячо и страстно. (В образе Громова говорит быстро словно в бреду.)
«Человек подл, подл, подл… насилие ужасно… решётки… тупость… жестокость… боль… впереди жизнь прекрасна… не сейчас, не сейчас… впереди… сейчас – решётки… тупость… боль… насилие… жестокость… боль… насилие… решётки… человек подл, подл…»
Речь его беспорядочна, лихорадочна, как бред, порывиста и не всегда понятна, но зато в ней слышится, что-то чрезвычайно хорошее. Когда он говорит, вы узнаете в нем сумасшедшего и человека.
О людях он всегда отзывается с презрением, говоря, что их грубое невежество и сонная животная жизнь кажутся ему мерзкими и отвратительными. О чем, бывало, ни заговоришь с ним, он все сводит к одному: в городе душно и скучно жить, у общества нет высших интересов, оно ведет тусклую, бессмысленную жизнь, разнообразя ее насилием, грубым развратом и лицемерием; подлецы сыты и одеты, а честные питаются крохами; нужно, чтоб общество сознало себя и ужаснулось. В своих суждениях о людях он кладёт густые краски, только белую и черную, не признавая никаких оттенков; человечество делилится у него на честных и подлецов; середины же нет.
Однажды осенним утром, подняв воротник своего пальто и шлепая по грязи, по переулкам и задворкам пробирался Иван Дмитрич к какому-то мещанину, чтобы получить по исполнительному листу. Настроение у него было мрачное, как всегда по утрам. В одном из переулков встретились ему два арестанта в кандалах и с ними четыре конвойных с ружьями. (Появляются тени конвоиров и арестанта, закованного в цепи.) Раньше Иван Дмитрич очень часто встречал арестантов, и всякий раз они возбуждали в нем чувства сострадания и неловкости, теперь же эта встреча произвела на него какое-то особенное, странное впечатление. Ему вдруг почему-то показалось, что его тоже могут заковать в кандалы и таким же образом вести по грязи в тюрьму. Побывав у мещанина и возвращаясь к себе домой, он встретил около почты знакомого полицейского надзирателя (появляется тень полицейского, отдающего честь), который поздоровался и прошел с ним по улице несколько шагов, и почему-то это показалось ему подозрительным. Дома целый день у него не выходили из головы арестанты и солдаты с ружьями, (тени полицейских и арестанта) и непонятная душевная тревога мешала ему читать и сосредоточиться. Вечером он не зажигал у себя огня, а ночью не спал и все думал о том, что его могут арестовать, заковать и посадить в тюрьму. Он не знал за собой никакой вины и мог поручиться, что и в будущем никогда не убьет, не подожжет и не украдет; но разве трудно совершить преступление нечаянно, невольно, и разве не возможна клевета, наконец судебная ошибка? Ведь недаром же вековой народный опыт учит от сумы да тюрьмы не зарекаться. А судебная ошибка при теперешнем судопроизводстве очень возможна, и ничего в ней нет мудреного. Люди, имеющие служебное, деловое отношение к чужому страданию, например, судьи, полицейские, врачи, с течением времени, в силу привычки, закаляются до такой степени, что хотели бы, да не могут относиться к своим клиентам иначе, как формально; с этой стороны они ничем не отличаются от мужика, который на задворках режет баранов и телят и не замечает крови. При формальном же, бездушном отношении к личности, для того чтобы невинного человека лишить всех прав состояния и присудить к каторге, судье нужно только одно: время. Только время на соблюдение кое-каких формальностей, за которые судье платят жалованье, а затем – все кончено. Ищи потом справедливости и защиты в этом маленьком, грязном городишке, за двести верст от железной дороги! Да и не смешно ли помышлять о справедливости, когда всякое насилие встречается обществом, как разумная и целесообразная необходимость, и всякий акт милосердия, например, оправдательный приговор, вызывает целый взрыв неудовлетворенного, мстительного чувства?
Утром Иван Дмитрич поднялся с постели в ужасе, с холодным потом на лбу, совсем уже уверенный, что его могут арестовать каждую минуту. Если вчерашние тяжелые мысли так долго не оставляют его, думал он, то, значит, в них есть доля правды. Не могли же они, в самом деле, прийти в голову безо всякого повода.
(Тень городового.) Городовой не спеша прошел мимо окон: это недаром. Вот два человека остановились около дома и молчат. (Тени двух мужчин.) Почему они молчат?
Для Ивана Дмитрича наступили мучительные дни и ночи. Все проходившие мимо окон и входившие во двор казались шпионами и сыщиками. Он вздрагивал при всяком звонке и стуке в ворота, томился, когда встречал у хозяйки нового человека; при встрече с полицейскими и жандармами улыбался и насвистывал, чтобы казаться равнодушным. Не спал все ночи напролет, ожидая ареста, но громко храпел и вздыхал, как сонный, чтобы хозяйке казалось, что он спит; ведь если не спит, то, значит, его мучают угрызения совести – какая улика! Факты и здравая логика убеждали его, что все эти страхи – вздор и психопатия, что в аресте и тюрьме, если взглянуть на дело по шире, в сущности, нет ничего страшного, - была бы совесть спокойна; но чем умнее и логичнее он рассуждал, тем сильнее и мучительнее становилась душевная тревога. В конце концов, видя, что это бесполезно, Иван Дмитрич совсем бросил рассуждать и весь отдался отчаянию и страху. (Садится, накрывается с головой одеялом.)
Он стал уединяться и избегать людей. Служба и раньше была ему противна, теперь же она стала для него невыносима. Он боялся, что его как-нибудь подведут, положат ему незаметно в карман взятку и потом уличат, или он сам нечаянно сделает в казенных бумагах ошибку. Странно, что никогда в другое время мысль его не была так гибка и изобретательна, как теперь, когда он каждый день выдумывал тысячи разнообразных поводов к тому, чтобы серьезно опасаться за свою свободу и честь.
Весной, когда сошел снег, в овраге около кладбища нашли два полусгнившие трупа - старухи и мальчика, с признаками насильственной смерти. В городе только и разговора было, что об этих трупах и неизвестных убийцах. Иван Дмитрич, чтобы не подумали, что это он убил, ходил по улицам и улыбался, а при встрече со знакомыми бледнел, краснел и начинал уверять, что нет подлее преступления, как убийство слабых и беззащитных. Но эта ложь скоро утомила его, и, после некоторого размышления, он решил, что в его положении самое лучшее – это спрятаться в хозяйкин погреб. (Залезает под кровать.) В погребе просидел он день, потом ночь и другой день, сильно озяб и, дождавшись потемок, тайком, как вор, пробрался к себе в комнату. До рассвета простоял он среди комнаты, не шевелясь и прислушиваясь. Рано утром до восхода солнца к хозяйке пришли печники. Иван Дмитрич хорошо знал, что они пришли затем, чтобы перекладывать в кухне печь, но страх подсказал ему, что это полицейские, переодетые печниками. Он потихоньку вышел из квартиры и, охваченный ужасом, без шапки и сюртука, побежал по улице. (Бежит на месте, оглядывается.) За ним с лаем гнались собаки (лай собак), кричал где-то позади мужик, в ушах свистел воздух, и Ивану Дмитричу казалось, что насилие всего мира скопилось за его спиной и гонится за ним. (Падает.)
Его задержали, привели домой и послали за доктором. По распоряжению, которого он был помещён в палату номер шесть.
Снимает с себя халат Ивана Дмитрича, вешает его на спинку кровати. Принимает образ прежнего Андрея Ефимыча, его интонация меняется: становится циничной.
По моему распоряжению, Иван Дмитрич. Это я определил вас сюда, потому что так было проще для всех.
Обстановка палаты скрывается во мраке. С левой стороны сцены высвечивается фрагмент кабинета: письменный стол и кресло. На столе горит лампа, стопкой лежат книги, стоит графин с водкой. Доктор удобно располагается в кресле, наливает рюмку водки, выпивает. Звучит умиротворяющая музыка.
С ранней молодости я был очень набожен и готовил себя в священники. Кончив курс в гимназии, я намеревался поступить в духовную академию, но мой отец – доктор медицины и хирург, едко посмеялся надомной, и заявил категорически, что не будет считать меня своим сыном, если пойду в попы. Я никогда не чувствовал призвания к медицине и вообще к специальным наукам, но кончив курс по медицинскому факультету, в священники не постригся. Набожности не проявлял и на духовную особу в начале своей врачебной карьеры походил так же мало, как теперь.
Когда я приехал в город, чтобы принять должность, "богоугодное заведение" находилось в ужасном состоянии. В палатах, коридорах и в больничном дворе тяжело было дышать от смрада. Больничные мужики, сиделки и их дети спали вместе с больными. Жаловались, что житья нет от тараканов, клопов и мышей. В хирургическом отделении не переводилась рожа. На всю больницу было только два скальпеля и ни одного термометра, в ваннах держали картофель. Смотритель, кастелянша и фельдшер грабили больных, а про старого доктора, моего предшественника, рассказывали, будто он занимался тайною продажей больничного спирта и завел себе из сиделок и больных женщин целый гарем. В городе отлично знали про эти беспорядки и даже преувеличивали их, но относились к ним спокойно.
Осмотрев больницу, я пришел к заключению, что это учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей. По моему мнению, самое умное, что можно было сделать, это – выпустить больных на волю, а больницу закрыть. Но я рассудил, что для этого недостаточно одной только моей воли и что это было бы бесполезно; если физическую и нравственную нечистоту прогнать с одного места, то она перейдет на другое; надо ждать, когда она сама выветрится. К тому же, если люди открывали больницу и терпят ее у себя, то, значит, она им нужна; предрассудки и все эти житейские гадости и мерзости нужны, так как они с течением времени перерабатываются во что-нибудь путное, как навоз в чернозем. На земле нет ничего такого хорошего, что в своем первоисточнике не имело бы гадости. Все должно идти само собой, как идет, жизнь не терпит, когда вмешиваются в ее процессы. (Выпивает вторую рюмку.)
Приняв должность, я отнесся к беспорядкам довольно равнодушно. Попросил только больничных мужиков и сиделок не ночевать в палатах и поставил два шкафа с инструментами; смотритель же, кастелянша, фельдшер и хирургическая рожа остались на своих местах.
Признаться, я чрезвычайно люблю ум и честность, но чтобы устроить около себя жизнь умную и честную, у меня не хватает характера и веры в свое право. Приказывать, запрещать и настаивать я положительно не умею. Похоже на то, как будто я дал обет никогда не возвышать голоса и не употреблять повелительного наклонения. Сказать "дай" или "принеси" мне трудно. Сказать же смотрителю, чтоб он перестал красть, или прогнать его, или совсем упразднить эту ненужную паразитную должность, - для меня совершенно не под силу. Когда меня обманывают или льстят, или подносят для подписи заведомо подлый счет, – я краснею, как рак и чувствую себя виноватым, но счет все-таки подписываю; когда больные жалуются на голод или на грубых сиделок, я напрягаюсь и виновато бормочу и обещаю, что разберусь после... (Выпивает.)
В первое время я работал очень усердно. Принимал ежедневно с утра до обеда, делал операции и даже занимался акушерской практикой. Но с течением времени дело заметно прискучило мне своим однообразием и очевидною бесполезностью. Сегодня примешь тридцать больных, а завтра, глядишь, привалило их тридцать пять, послезавтра сорок, и так изо дня в день, из года в год, а смертность в городе не уменьшается, и больные не перестают ходить. Оказать серьезную помощь сорока приходящим больным от утра до обеда нет физической возможности, значит, поневоле выходит один обман. Принято в отчетном году двенадцать тысяч приходящих больных, значит, попросту рассуждая, обмануто двенадцать тысяч человек. Класть же серьезных больных в палаты и заниматься ими по правилам науки тоже нельзя, потому что правила есть, а науки нет; если же оставить философию и педантически следовать правилам, как прочие врачи, то для этого прежде всего нужны чистота и вентиляция, а не грязь. Здоровая пища, а не щи из вонючей кислой капусты. И хорошие помощники, а не воры.
Да и к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого? Что из того, если какой-нибудь торгаш или чиновник проживет лишних пять, десять лет? Если же видеть цель медицины в том, что лекарства облегчают страдания, то невольно напрашивается вопрос: зачем их облегчать? Во-первых, говорят, что страдания ведут человека к совершенству, и, во-вторых, если человечество в самом деле научится облегчать свои страдания пилюлями и каплями, то оно совершенно забросит религию и философию, в которых до сих пор находило не только защиту от всяких бед, но даже счастье. Пушкин перед смертью испытывал страшные мучения, бедняжка Гейне несколько лет лежал в параличе; почему же не поболеть какому-нибудь Андрею Ефимычу или Матрене Савишне, жизнь которых бессодержательна и была бы совершенно пуста и похожа на жизнь амёбы, если бы не страдания? Одним словом – бесполезный труд получается, нет смысла тратить на него время и силы – суета сует. Подавляемый такими рассуждениями, я опустил руки и стал ходить в больницу не каждый день.
Обыкновенно я встаю утром часов в восемь. Одеваюсь, пью чай, потом сажусь у себя в кабинете читать. Когда мне становится совсем совестно – иду в больницу.
Кабинет погружается в темноту, а с правой стороны сцены высвечивается приемная больницы с одиноким стулом и белой стеной, в углу, которой висят иконы и портреты архиереев. Доктор перемещается в правую сторону сцены, надевает белый халат.
Здесь, в больнице, в узком темном коридорчике сидят амбулаторные больные, ожидающие приема. (На стене появляются тени.) Мимо них, стуча сапогами по кирпичному полу, бегают мужики и сиделки, проходят тощие больные в халатах, проносят мертвецов и посуду с нечистотами, плачут дети, дует сквозной ветер. (Тени приходят в движение, сопровождаемые звуками детского плача, топота, дребезжания каталок и других посторонних звуков.) Для лихорадящих, чахоточных и вообще впечатлительных больных такая обстановка мучительна, но что поделаешь?..
В приемной встречает меня фельдшер Сергей Сергеич, маленький, толстый человек с бритым, чисто вымытым, пухлым лицом, в новом просторном костюме, похожий больше на сенатора, чем на фельдшера. (Появляется тень фельдшера. Делает вид, что здоровается с доктором. Доктор кивком отвечает на приветствие.) Сергей Сергеич религиозен и любит благолепие. Образ поставлен его иждивением; по воскресеньям в приемной кто-нибудь из больных, по его приказанию, читает вслух акафист, а после чтения сам Сергей Сергеич обходит все палаты с кадильницей и кадит в них ладаном. (Слышен монотонный молитвенный голос. Тень с зажжённым кадилом, ходит и размахивает по сторонам.) «Болеем и нужду терпим оттого», - говорит он, - «что господу милосердному плохо молимся». Да! (Садится на стул, на голову надевает лобный рефлектор.)
Больных много, а времени мало, и потому дело ограничивается одним только коротким опросом и выдачей какого-нибудь лекарства, вроде летучей мази или касторки.
Во время приемки я не делаю никаких операций; давно уже отвык от них, и вид крови меня неприятно волнует. Когда приходится раскрывать ребенку рот, чтобы заглянуть в горло, а ребенок кричит и защищается ручонками, то от шума в ушах у меня кружится голова и выступают слезы на глазах. Я тороплюсь прописать лекарство и машу руками, чтобы баба поскорее унесла ребенка.
На приеме скоро мне прискучивает робость больных и их бестолковость, близость благолепного Сергея Сергеича, портреты на стенах и свои собственные вопросы, которые я задаю неизменно уже более двадцати лет. И я ухожу, приняв пять-шесть больных. Остальных без меня принимает фельдшер. (Снимает халат.)
Правая сторона сцены скрывается в темноте, – в левой высвечивается кабинет. Доктор заводит патефон, садится в кресло, берет книгу. Звучит музыка, под которую хочется думать и мечтать.
Придя домой я немедленно сажусь в кабинете за стол и начинаю читать. Читаю я очень много и всегда с большим удовольствием. Половина жалованья уходит у меня на покупку книг. Больше всего я люблю сочинения по истории и философии; по медицине же выписываю одного только "Врача", которого всегда начинаю читать с конца. Читаю я медленно, с проникновением, часто останавливаясь на местах, которые мне нравятся или непонятны. (Погружается в чтение. Не отрывая глаз от книги, наливает себе рюмку водки и выпивает, потом, не глядя, нащупывает огурец и откусывает кусочек. Встает, подходит к двери.) Дарьюшка, как бы мне пообедать...
После обеда, довольно плохого и неопрятного, я хожу по комнатам, и думаю. Как жаль! Как глубоко жаль, что в нашем городе совершенно нет людей, которые бы умели и любили вести умную и интересную беседу. Даже интеллигенция не возвышается над пошлостью; уровень ее развития, нисколько не выше, чем у низшего сословия. Горожане тратят свою жизненную энергию на развлечения и сплетни, не хотят пользоваться наслаждениями, какие дает ум. А, ведь, только он один интересен и замечателен, всё же остальное мелко и низменно. Ум проводит резкую грань между животным и человеком, намекает на божественность последнего и в некоторой степени даже заменяет ему бессмертие, которого нет. Исходя из этого, ум служит единственно возможным источником наслаждения. Мы же не видим и не слышим около себя ума, - значит, мы лишены наслаждения. Правда, есть книги, но это совсем не то, что живая беседа и общение. Если сделать не совсем удачное сравнение, то книги – это ноты, а беседа – пение. (Музыка принимает романтический характер. На некоторое время, доктор молча погружается в свои мысли, дирижирую в так звучащей мелодии. Прядя в себя, подходит к двери.)
Дарьюшка, как бы мне пива! (Из двери ему протягиваю бокал пенного пива. Доктор с наслаждением делает глоток.)
Мне часто снятся умные люди и беседы с ними. Мой отец дал мне прекрасное образование, и заставил меня сделаться врачом. Мне кажется, что если б я тогда не послушался его, то теперь находился бы в самом центре умственного движения. Вероятно, был бы членом какого-нибудь факультета.
Жизнь есть досадная ловушка. Когда мыслящий человек достигает возмужалости и приходит в зрелое сознание, то он невольно чувствует себя как бы в ловушке, из которой нет выхода. В самом деле, против его воли вызван он какими-то случайностями из небытия к жизни... Зачем? Хочет узнать смысл и цель своего существования, ему не говорят или же говорят нелепости. Он стучится – ему не отворяют. К нему приходит смерть – тоже против его воли. И вот, как в тюрьме люди, связанные общим несчастием, чувствуют себя легче, так и в жизни не замечаешь ловушки, когда люди, склонные к анализу и обобщениям, сходятся вместе и проводят время в обмене гордых, свободных идей. В этом смысле ум есть наслаждение незаменимое. Зачем человек не бессмертен? Зачем мозговые центры и извилины, зачем зрение, речь, самочувствие, гений, если всему этому суждено уйти в почву и, в конце концов, охладеть вместе с земною корой, а потом миллионы лет без смысла и без цели носиться с землей вокруг солнца? Для того чтобы охладеть и потом носиться, совсем не нужно извлекать из небытия человека, и потом, словно в насмешку, превращать его в глину. Под влиянием хороших мыслей, вычитанных из книг, невольно бросаешь взгляд на свое прошедшее и на настоящее. Прошлое противно, лучше не вспоминать о нем, а в настоящем то же, что в прошлом.
Я знаю, что в то время, когда мои мысли носятся вместе с охлажденною землей вокруг солнца, рядом, в большом корпусе томятся люди в болезнях и физической нечистоте; быть может, кто-нибудь не спит и воюет с насекомыми, кто-нибудь заражается рожей или стонет от туго положенной повязки; быть может, больные играют в карты с сиделками и пьют водку. Знаю, что в палате номер шесть за решетками Никита колотит больных (Звук глухих ударов и голос Никиты: «Порядок превыше всего!»), и что Мойсейка каждый день ходит по городу и собирает милостыню. Знаю, но ничего не могу поделать, так как это не в моей власти. Всё больничное дело, как и двадцать лет назад, построено на воровстве, дрязгах, сплетнях, кумовстве и на грубом шарлатанстве. Больница по-прежнему представляет из себя учреждение безнравственное и в высшей степени вредное для здоровья жителей. (Задумавшись.)
Я служу вредному делу и получаю жалованье от людей, которых обманываю: я нечестен. Но ведь сам по себе я ничто, я только частица необходимого социального зла: все уездные чиновники вредны и даром получают жалованье... Значит, в своей нечестности виноват не я, а время... Родись я двумястами лет позже, я был бы другим. (Допивает пиво.)
Выходит на авансцену. Кабинет погружается в темноту. Слышен щебет птиц.
В конце марта, когда уже на земле не было снега и в больничном саду пели скворцы, я вышел проводить до ворот своего приятеля почтмейстера. Как раз в это время во двор входил жид Мойсейка, возвращавшийся с добычи. (Возникает согбенная тень Моисейки.) Он был без шапки и в мелких калошах на босую ногу и в руках держал небольшой мешочек с милостыней. "Как это нехорошо, - подумал я, глядя на его босые ноги с красными тощими щиколотками. - Ведь мокро".
И, побуждаемый чувством, похожим на жалость и на брезгливость, пошел во флигель вслед за евреем. У входа с кучи хлама вскочил Никита и вытянулся. (Появляется тень Никиты, застывшая по-солдатски на вытяжку. Доктор мягко обращается к тени.)
Здравствуй, Никита! Как бы этому еврею выдать сапоги, что ли, а то простудится.
ТЕНЬ НИКИТЫ. Слушаю, ваше высокоблагородие.
Действие снова переносится в больничную палату.
ДОКТОР. Дверь из сеней в палату была отворена. Иван Дмитрич, лежа на кровати и приподнявшись на локоть, с тревогой прислушивался к чужому голосу и вдруг узнал меня. (Под ритмичную, будоражащую музыку. Появляется тень Ивана Дмитриевича. Бегает, прыгает, содрогаясь от хохота, тычет в доктора пальцем. Набросив на плечи халат, доктор в образе Громова, подражая тени, выбегает на середину палаты.)
Доктор пришел! Наконец-то! Господа, поздравляю, доктор удостаивает нас своим визитом! Проклятая гадина! Убить эту гадину! Утопить в отхожем месте! Вор! Шарлатан! Палач!..
Вы считаете меня больным! Да, я болен! Но ведь десятки, сотни сумасшедших гуляют на свободе, потому что ваше невежество неспособно отличить их от здоровых. Почему же я и вот эти несчастные должны сидеть тут за всех, как козлы отпущения? Вы, фельдшер, смотритель и вся ваша больничная сволочь в нравственном отношении неизмеримо ниже каждого из нас, почему же мы сидим, а вы нет?!
Я верю: настанут лучшие времена! Воссияет заря новой жизни, восторжествует правда, и на нашей улице будет праздник! Я не дождусь, издохну, но зато чьи-нибудь правнуки дождутся. Приветствую их от всей души и радуюсь, радуюсь за них! Вперед! Помогай вам бог, друзья! Из-за этих решеток благословляю вас! Да здравствует правда! Радуюсь! Радуюсь!
(Успокаиваясь.) И что горько и обидно, ведь эта жизнь кончится не наградой за страдания, не апофеозом, как в опере, а смертью; придут мужики и потащат мертвого за руки и за ноги в подвал. Ну, ничего… Я с того света буду являться сюда тенью и пугать этих гадин. Я их поседеть заставлю. (Сняв халат, доктор подходит к кровати Громова, садится.)
ДОКТОР. Какой приятный молодой человек! За все время, пока я тут живу, это, кажется, первый, с которым можно поговорить. Он умеет рассуждать и интересуется именно тем, чем нужно.
С этих пор я стал каждый день посещать палату номер шесть, и проводить время в долгих разговорах с Иваном Дмитричем.
Ах, Иван Дмитриевич, Иван Дмитриевич! Именно в вас я нашел того собеседника, который был нужен и интересен мне, именно вы оказались единственно умным человеком, которого я когда-либо встречал в нашем городе. Теперь вас нет, вашим страданиям пришел конец, и вы навсегда покинули этот жестокий мир. Но если бы вы знали, мой дорогой друг, как мне вас не хватает, как голодный зверь нуждается в добычи, я нуждаюсь в вашем обществе. Теперь я на вашем месте. Меня считают больным только потому, что за двадцать лет я нашел во всем городе одного только умного человека, да и тот оказался сумасшедшим. (Кричит в сторону двери.) Да! Да! Умного человека! Вы слышите меня? Животные! Сотни сумасшедших гуляют на свободе, и мы не способны отличить их от здоровых людей. В этом наше невежество. Для нас честь и порядочность навсегда утратили смысл, их словно вычеркнули, утопили, растоптали, уничтожили. Но кто?! Кто, как не мы сами это сделали! Кто, как не мы, наплевали на моральные ценности и погнались за выгодой и собственными благами, кто, как не мы перестали замечать страдания ближних, просьбы нуждающихся и вообще замечать все, что нам не выгодно и не удобно. Нам нет до этого никакого дела – тут бы свои проблемы решить. Главное – не это! Главное – не опоздать в церковь к службе. Или просто забежать, поставить пару свечек и прочитать отче наш, думая, что ТАМ зачтется. Попросить прощения, быть прощенным и бежать обратно к прежней жизни и заботам насущным. Снял грех с души и покойно. Фельдшер Сергей Сергеич, каялся каждую пятницу, а с новой недели возвращался в больницу и продолжал красть. Никита после покаяния не считал зазорным от души метелить своих подопечных, хоть и каялся в этом ещё утром. Видно русским людям строгая религия необходима, иначе совсем в зверей превратимся.
Утопия! Сплошная утопия, густо замешенная на тупости, цинизме и безумии. Мир рассыпается на части, как старая штукатурка с ветхих стен. Не это ли есть конец света? Простите меня, Иван Дмитрич, за малодушие, что я не мог ради вас ничего сделать и ради всех этих несчастных, которые здесь обитали. Простите! Не мог! Не мог, потому что не хотел. Я жил по своей схеме и вас, помнится, тому же учил: презирать страдания, всем быть довольным и ничему не удивляться. Уверял, что между теплым, уютным кабинетом и этою палатой нет никакой разницы. Покой и довольство человека не вне его, а в нем самом. Что холод, голод, как и всякую боль можно не чувствовать. Что нужно стремиться к уразумению жизни, в нем – истинное благо. Но вы тогда только посмеялись над моей глупостью и невежеством. Я действительно не знал, что такое боль и страдания, никогда их на себе не испытывал, пока самого не коснулось. Тогда, вы сказали, что сделаны из крови и нервов, и, что органическая ткань, если она жизнеспособна, должна реагировать на всякое раздражение. На боль вы реагировали криком и слезами, на подлость – негодованием, на мерзость – отвращением. По-вашему, это и называлось жизнью. Учение, проповедующее равнодушие к богатству, к удобствам жизни, презрение к страданиям и смерти, совсем непонятно для громадного большинства, утверждали вы, так как это большинство никогда не знало ни богатства, ни удобств в жизни; а презирать страдания значило бы презирать самую жизнь, так как все существо человека состоит из ощущений голода, холода, обид, потерь и страха перед смертью. В этих ощущениях вся жизнь: ею можно тяготиться, ненавидеть ее, но не презирать.
За какие-то считанные минуты вы дали точное определение тому, к чему я шел годами опираясь на хромые теории, пытаясь понять, что же такое жизнь. Видите вы, например, как мужик бьет жену. Зачем вступаться? Пускай бьет, все равно оба помрут рано или поздно; и бьющий к тому же оскорбляет побоями не того, кого бьет, а самого себя. Пьянствовать глупо, неприлично, но пить - умирать и не пить - умирать. Приходит баба, зубы болят... Ну, что ж? Боль есть представление о боли, и к тому же без болезней не проживешь на этом свете, все помрем, а потому ступай, баба, прочь, не мешай мне мыслить и водку пить. Молодой человек просит совета, что делать, как жить; прежде чем ответить, другой бы задумался, а тут уж готов ответ: стремись к уразумению или к истинному благу. А что такое это фантастическое "истинное благо"? Ответа нет, конечно. Больных держат здесь за решеткой, гноят, истязают, но это прекрасно и разумно, потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь... Я презирал ваши страдания, потому что считал их проявлением слабости; старался всем быть довольным – так удобнее жить, и ничему не удивлялся, потому что видел в этом правильную закономерность: вы душевно больные, а я здоровый человек – ваш доктор – всего лишь пустая случайность. (Какое-то время доктор молча сидит на полу, отрешенно смотря перед собой.)
Господи, как хочется все изменить! Вывернуть изнанку мира лицом к людям, чтобы каждый осознал степень своей болезни, сумасшествия и ненормальности. Иначе – конец! Мы уничтожим сами себя, превратим весь мир в одну большую палату для душевно больных. И тогда нам уже будет все безразлично, как Брюхову. Уверен, сейчас бы вы со мной согласились, дорогой Иван Дмитриевич, хотя это ничего не изменит. Хотите, я расскажу вам, что со мной было дальше?
Сразу же после вашей кончины, меня уволили с должности по состоянию здоровья. Я несколько изменился, наше общение не прошло даром, и все это заметили, посчитав ненормальным. Меня выставили на улицу, отобрав даже квартиру, которая числилась за больницей и лишили всяких средств на существование. Я закрылся в себе, постарался оградиться от внешнего мира, заключив себя словно в футляр, противореча всему, что меня окружает и раздражает. Встречая старого приятеля почтмейстера, я больше не мог выносить его пустой болтовни: о походах, приключениях, стычках, о падших женщинах, о том, как ели и как пили… Меня угнетала окружающая тоска, пошлость и скудоумие. Раздражали люди, проводившие время в праздности и увеселениях, то и дело устраивающие, друг другу пакости ради своих идеалов и целей.
У меня возникло непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, которая бы меня уединяла, и защищала от внешних влияний. (Перед доктором появляются пальто, зонт, калоши и шляпа. Все это он надевает на себя, раскрывает зонт, достает из кармана черные очки и прикрывает ими глаза.)
Даже в самую хорошую погоду я выходил в калошах, с зонтиком и, непременно, в теплом пальто. Привык, не снимая носить темные очки и закладывать уши ватой. Садясь на извозчика, приказывал поднимать верх. Прохожие показывали на меня пальцами, а дети бросали камни. Это было обидно и унизительно. Общество отвергло меня, а я отверг общество, между нами не было ничего общего. Для всех я стал изгоем, помешанным, человеком из неоткуда. Для меня же мир стал одной большой пошлостью. Стараясь не на что не обращать внимания, пытаясь найти в жизни истинное благо, кроме пустоты и фальши я ничего не находил. Один философ сказал: ''Если долго вглядываться в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя''. Страшно! Скольких она поглотила, скольких перемолола в своих адских жерновах и не успокоится пока не насытит свое бездонное нутро, пока не сожрет всех без остатка. Вспоминая ваши рассуждения, что жизнь есть проявление действительности, в большей мере гнусной и несправедливой, я лишний раз в этом убедился. Я стал больше общаться с животными с этими поистине безобидными и преданными тварями. По крайней мере, их души всегда чисты и прозрачны. Я мог часами с ними беседовать, и вы знаете, дорогой Иван Дмитриевич, я научился понимать их с одного взгляда. Как-то случилось мне до крови поранить палец, и какая-то бездомная, грязненькая собачонка подошла ко мне на своих коротких лапках и стала зализывать рану. Я пристально вглядывался в ее маленькие, переполненные грустью и болью глаза, и увидел в них свое отражение, мой внутренний мир стал похож на внутренний мир, этой одинокой, всеми забытой собачонки. Мы оба были ненужными на этом свете, мы оба устали от этой жизни и уже не ждали от нее ничего хорошего. Так мы с ней подружились и стали как неразлучные друзья. Мы вместе бродили по улицам, продавали книги, зарабатывая себе на пропитание, и вместе делили кусок хлеба. Когда я рассказывал ей про свою жизнь, она благодарно меня слушала, моргая своими маленькими, все понимающими глазками. Говорят, глаза, это зеркало души, так вот ее душа была чистая и прозрачная, как родниковая вода. Мне хотелось пить эту воду, неустанно, жадно большими глотками, чтобы захмелеть и забыться в этом душном мире противоположностей. (Пауза.)
Потом на моих глазах ее забили палками местные жители, за то, что она очень громко и тоскливо выла по ночам, мешая им спать. Я хотел, было вступиться, но не решился, слишком их было много, да и палки у них были тяжелые. Скопище дикарей и безумцев жестоко ее избивали, глаза их горели ненавистью и презрением к этому беззащитному существу. Они кричали (кричит в азарте): «Бей ее, бей! Дави суку! В угол, в угол загоняй! Ату, ее, ребята, ату!». Затравленная собачонка испуганно металась из стороны в сторону, пытаясь вырваться из этого адского круга. Ее пронзительный визг разносился по всей округе, впиваясь во все мои органы, делая боль невыносимой. Господи! - шептал я, - спаси это невинное животное, покарай безумцев! Где же твоё сострадание, господи?! Хотелось кричать, но голос покинул меня, было невыносимо мерзко осознавать, то, что нет никакой разницы между звериными законами и человеческими. Сильный уничтожает слабого – это естественно, нормально, но если зверь это делает в силу физиологических потребностей, то человек – ради развлечения, жестокости или собственных выгод. Мы все живем в стае, где правят волчьи законы. Одурманенные насилием, точно в экстазе, разъяренные дикари добивали уже обессилившую собаку ногами, продолжая громко кричать и ругаться. Собравшаяся толпа зевак эмоционально наблюдала за этим душераздирающим зрелищем. Кто-то находил место шуткам, предаваясь глупой иронии, кто-то подбадривал палачей, порываясь, сам поучаствовать в бойне, некоторые и вовсе отрешенными взглядами созерцали происходящее. Лишь малая часть, а это были в основном дети, молча вытирали слезы. (Кричит.) Бей блохастую! Дави ее! Дави! Дави-и-и! (В лихорадке кричит все громче и громче, судорожно обхватывает голову руками, постепенно замолкает.)
Пошел холодный, проливной дождь, разгоняя всех по своим квартирам, и мы остались вдвоем. Смывая с земли кровь, вода образовывала темно-бордовые ручьи, которые растекались по всей округе. В предсмертных судорогах, несчастная долго и тоскливо смотрела на меня своими слезящимися от боли глазами, словно спрашивая: '' За что?!''. И я не знал, что ответить, понимая ее вину только в том, что она никому не нужна. Душило сознание того, что я ничем не могу ей помочь, это была очередная жертва моего равнодушия.
Она умерла у меня на руках. Все, что я сделал, это похоронил несчастную на пустыре, окропив ее могилу слезами. Теперь очередь дошла до меня. Да это и к лучшему, обидно только, что на моей могиле некому будет плакать. Мне не страшно умирать, потому что я прожил, пустую, бессодержательную жизнь, словно меня в ней не существовало. Судьба сыграла злую шутку, и так же зло ее оборвет. Одно страшно – ощущать свою нелепость, что так и не смог сделать ничего полезного, не смог никому помочь, растратив силы на пустые теории.
Как странно: когда была возможность с вами говорить, я не говорил. Возможность сделать что-то полезное – не делал, а теперь хочется общаться и слушать.
Что я мог сделать, если у меня, человека образованного, никогда не хватало воли и решительности. Бог обделил меня этими качествами, я же в этом не виноват. А может быть, все-таки, виноват? Может быть, нужно было что-то изменить, бороться, противостоять?..
НИКИТА (звуки глухих ударов). Порядок превыше всего!
ДОКТОР. Прогнать Никиту, каждый день ходить на службу; интересоваться, участвовать, болеть и сражаться за каждого пациента; слышать и быть услышанным; послать ко всем чертям философию и действовать! Действовать! Действовать, и ещё раз действовать!
Вчера утром мне повстречался новый доктор этой больницы Хоботов. Он учтиво поинтересовался моим самочувствием, и сразу же предложил мне поучаствовать в консилиуме при осмотре нового пациента. Я, конечно же, согласился: приятно осознавать себя нужным, да и подзаработать хотелось. И вот я здесь, в этой палате… вторые сутки… Я уже понял, что никакого консилиума не будет. Меня попросту упекли, как сумасшедшего… изолировали от человечества, которое они считают здоровым. Когда общество ограждает себя от преступников, психических больных и вообще неудобных людей, то оно непобедимо. Но я не сумасшедший! Я просто слабый человек! А стоило только жизни грубо прикоснуться ко мне, как я и вовсе пал духом.
Как же здесь душно! Трудно дышать. Мне нужен воздух! Свежий воздух! (Стучит в дверь. Кричит.) Откройте! Мне нужно! Я должен выйти! Это произвол! Я не сумасшедший! Я просто слабый человек! (Колотит кулаками в дверь.) Это произвол! Насилие! Слышишь тупая скотина! Отвори! Я требую! Отвори, негодяй, я задыхаюсь!
Дверь открывается и возникшая тень Никиты, бьёт доктора в лицо. Доктор отскакивает на середину палаты и съёжившись падает. Неумолимая тень продолжает наносить тяжелый и размашистые удары. А доктору только остается содрогаться и корчиться от боли.
Вскоре все стихает, а жидкий лунный свет сквозь оконные решётка освещает лежащее на полу тело. Доктор тяжело приподнимается.
Больно! Как же больно! Такую же точно боль испытывали, и они… Да… жить и ни на что не обращать внимания, проходить мимо, не слышать и не замечать – это удобно, но когда-нибудь всё это обязательно к тебе вернётся, и ты невольно окажешься на той стороне, где ты всем безразличен. (Спохватившись.) Бежать! Бежать! Скорее, чтобы убить Никиту, убить смотрителя, санитаров и фельдшера, а потом себя! Бежать! (Пытается подняться.) Не могу подняться. (Слабеющим голосом. Мелодия становится заунывной, словно плач одинокой скрипки.) Холодно. Что-то отвратительное проникает во все тело, даже в пальцы. Позеленело в глазах. Вот стадо оленей необыкновенно красивых и грациозных пронеслось мимо, вот мама протянула ко мне руку, а вот и вы! Все здесь!
Появляются тени: Брюхова, Моисейки, Незванцева и Иван Дмитрича. Они стремительно растут и словно великаны нависают над доктором.
Я проклинаю себя! Проклинаю эту больницу! Проклинаю всех безразличных и безучастных! Потому что любое бездействие, порождает равнодушие – самый страшный порок человека! (Умирает. Тени исчезают.)
С последним словом доктора, звонко рвется струна, мелодия замолкает, сцена погружается в темноту. Скоро тусклый свет лампочки снова освещает то место где лежит бездыханное тело. Входит Никита. В полной тишине, привычно и не торопясь, он берет доктора за ноги и волочит к выходу. Затемнение.